|
|||
|
К содержанию: "Антонио Сикари. Портреты святых." (1696-1787) XVIII век был для Церкви особенно «холодным», так как через него прошли течения просветительства и янсенизма.Просветительство заявляло притязания на то, чтобы вверить человеческую судьбу одному лишь голому разуму, и с жестоким озлоблением нападало на христианскую веру. Янсенизм (осужденный в 1713 году) проповедовал трудное спасение и милость Божью, даруемую лишь немногим. Для того, чтобы бросить вызов Вольтеру, вождю просветителей, и ригористам (сторонникам суровости), наследникам Янсения, Бог призвал Альфонса Лигуори, гениального и «очень симпатичного святого неаполитанца»: неаполитанца со здравым смыслом, как назвал его Бенедетто Кроче; христианина умного и образованного как его противники и даже более их, но обладавшего горячей верой, богатой и непосредственной, как вера ребенка. С другой стороны, такой святой Альфонс был просто необходим, поскольку Вольтер однажды хвастливо утверждал, будто его «Богиню разума» почитают даже в Неаполе. Если верно то, что в одной только Франции в том веке было опубликовано более двух тысяч антирелигиозных произведений и антиклерикальных пасквилей, то столь же верно и то, что распространение сочинений и брошюр Лигуори мало-помалу достигло головокружительных цифр: более двадцати тысяч изданий (именно так!). Если их распределить на те двести лет, что прошли после его смерти, — пишет один ученый, — то можно сказать, что «новое издание какого-нибудь из произведений святого Альфонса выходило в свет через каждые три-четыре дня». Поэтому нет ничего странного в том, что его считают «самым популярным из всех когда-либо существовавших писателей». Гарнак непосредственно сравнивал между собой Вольтера и святого Альфонса Лигуори и называл их «двумя лидерами душ латинских народов». Оба они — практически ровесники — прожили очень долгую жизнь (восемьдесят четыре года француз и более девяноста — неаполитанец); она продлилась почти весь век и позволила им глубоко повлиять на современников. Итак, представим себе юного неаполитанского патриция, сына капитана королевского флота и аристократки испанского происхождения, воспитанного в семье плеядой блестящих наставников, который явился на экзамен по риторике для поступления в Неаполитанский Университет. Серьезность экзамена была гарантирована именем экзаменатора, выдающегося философа Джанбаттиста Вико. Но сколь бы это ни казалось невероятным, абитуриенту было всего двенадцать лет. Наш Альфонсо уже знал латынь, греческий, французский, испанский, философию, математику, географию, но занимался также и живописью, архитектурой, композицией, верховой ездой, фехтованием... Итак, в двенадцать лет он поступил на факультет права. В шестнадцать лет он защитил с отличием дипломную работу (защита проходила на латыни) in utroque iure, то есть как по гражданскому, так и по церковному праву: на четыре года раньше того возраста, что был предусмотрен Регламентом, и ему пришлось просить специального разрешения на это у испанского вице-короля. После двух лет стажировки юноша начал заниматься профессиональной деятельностью и в короткое время стал одним из самых известных и авторитетных адвокатов Королевства. Из «Перечня приговоров» Неаполитанского суда видно, что с 1715 (Альфонсо всего девятнадцать лет) по 1723 год (ему двадцать семь) адвокат де Лигуори выиграл все свои дела. Между тем его отец становится контр-адмиралом и для своего первенца, который в двадцать шесть лет уже является послом нового неаполитанского вице-короля, он мечтает о должности председателя Священного Королевского Совета. Его беспокоит лишь тот факт, что годы проходят, а Альфонсо никак не решается жениться, хотя уже и пора бы. Конечно, — думает отец, — следует учесть то обстоятельство, что молодой человек пережил разочарование: его обручили с его юной двоюродной сестрой Терезой де Лигуори, которая носит двойной титул — дочери князя и маркизы, но та бросила его, в пятнадцать лет сбежав в монастырь кармелиток, — более чем на полтора века предвосхитив историю Терезы из Лизье (в том числе и в духовной жизни, ибо она умерла в состоянии святости в двадцать лет). Никто и не подозревает, что это именно Альфонсо убедил ее в том, сколь прекрасно призвание затворницы. Через сорок лет после смерти девушки он с благоговением напишет историю ее жизни. Одним словом, никому не было известно, что молодой адвокат и сам давно уже посвятил себя Пресвятой Деве. Тогда в Неаполитанском Университете был обычай, который может нам показаться странным, но он был характерен для пламенной религиозности южных краев. В день, когда им присваивалась ученая степень, новоиспеченные доктора наук должны были дать такую клятву: «Я непоколебимо верую в духе и признаю всем сердцем, и твердо провозглашаю устами, что ты, Матерь Божья, Приснодева, была полностью избавлена [...] от всякого пятна первородного греха [...]. Публично и в частной жизни, до последнего дыхания я буду провозглашать это учение и приложу все усилия к тому, чтобы и все мои ближние его приняли и его провозглашали. Это я утверждаю, это обещаю, в этом клянусь...» Тогда привилегия Непорочного Зачатия не была признана Церковью как истина веры, и уже несколько веков богословы спорили о ней. Но именно с XVII века испанские, а также итальянские университеты, связанные с Испанией ввели votum sanguinis [буквально (лат): «обет крови»], то есть клятву защищать Непорочную даже ценой жизни. Во времена Альфонсо клятва для многих была формальной. Для него же это было нечто вроде акта посвящения. В восемнадцать лет он тайно дал обет целомудрия. И свою любовь к Пресвятой Деве он выражал даже в живописи: из-под его кисти выходили такие напряженные и чистые лики Богоматери, что они побуждали к молитве. Это сочеталось с особым благоговением перед Евхаристией: в своей роскошной одежде, в элегантном парике и со шпагой кавалера на боку — которую он носил, следуя обыкновению молодых дворян Неаполя, — Альфонсо посещал не только гостиные и игорные столы (это была страсть, из-за которой он кое-чем рисковал в духовном отношении), но также и очень часто выступал в роли почетного стража при Святых Дарах. Впоследствии эти два его благочестивых устремления сделаются двумя книгами, исполненными страстности и очень широко распространившимися: «Визиты к Святым Дарам» (более 2000 изданий на разных языках) и «Прославление Марии» (около тысячи изданий на разных языках), которую некоторые знатоки считают прекраснейшей из всех когда-либо написанных на итальянском языке книг о Пресвятой Деве. Это, — как говорил один знаменитый критик, — «две итальянские книги, самые читаемые и вызывающие самое усердное повиновение не только в Европе, но и во всем мире». В его молодые годы Дева и Евхаристия воплощали собой для Альфонсо наивысшую конкретность христианского идеала: они воплощали красоту и человечность нашей веры, ее величие и смиренную «народность». И он был страстно верен этим двум «привязанностям». Вместе с тем в нем жило человеколюбивое стремление посвящать свои силы «Неизлечимым» — больнице без врачей, без лекарств, без санитаров, где скапливались отбросы общества, лишенные всякого достоинства и всякого «ухода» кроме того, что безвозмездно оказывали им некоторые добровольческие общества. Это была скорей не больница, — утверждают авторы хроник, — а «человеческая свалка», «зловонная клоака»... Несколько раз в неделю Альфонсо ходил туда заправлять постели, менять белье, врачевать язвы... Таким образом, все было готово к тому, чтобы Бог призвал его. Так всегда случается, когда христианин пламенно любит Деву Марию, Евхаристию и бедных. Случай представился в том зале суда, где он привык пожинать лавры. Весной 1723 года адвокат де Лигуори выступал в нашумевшем процессе герцога ди Гравина (племянника Папы) против великого герцога Тосканского. В процессе был также замешан император, и на карту была поставлена огромная сумма в шестьсот тысяч дукатов. Альфонсо был уверен в победе, так как он имел в своем распоряжении неопровержимые доказательства. Однако в один прекрасный момент он заметил, что его аргументам не придавали значения: судьи, да и сам председатель, которого он всегда уважал за честность, были заранее подкуплены. После того, как с чувством великого отвращения из-за перенесенной несправедливости Альфонсо снял с себя тогу, он, к огорчению своих близких, решил никогда больше ее не надевать. Они надеялись, что это негодование скоро пройдет, но встревожились по-настоящему, когда стало очевидно, что он пренебрегал даже и некоторыми для всех вожделенными почестями: будучи приглашен ко двору на день рождения императрицы, он там не представился, а пошел к своим «неизлечимым». Именно в этот день, в тех зловонных коридорах он как будто бы услышал голос, говоривший ему: «Оставь мир и отдай себя Мне!», — и в тот момент ему показалось, что вся больница дрожала. Он встрепенулся, думая, что ему пригрезилось, и вновь принялся за работу. Когда же, наконец, пришло время покинуть это пристанище горя, и он спускался по наружной лестнице, голос послышался вновь и еще громче: «Оставь все и отдай себя Мне!» Его ответ был полон готовности: «Боже мой, вот я: делай со мной все, что угодно!», — и, движимый любовью к своей Богоматери, он тотчас же направился в ближайший храм, и, подражая примеру старинных рыцарей, возложил на его алтарь свою шпагу. Было 29 августа 1723 года: «День моего обращения», — как всегда будет говорить Альфонсо. Его отец был охвачен беспокойством: он пытался убедить себя, что еще есть время; он тешил себя мыслью, что необходимо несколько лет учебы, прежде чем этот его сын сможет стать священником, и изобретал разные способы его отвлечь, поскольку в любом случае тот должен был заниматься дома, по обыкновению дворян того времени. Главное, чтобы он не надел на себя эту черную сутану... Чтобы он не смог ее купить, отец лишил его всякой материальной поддержки. Альфонсо раздобыл себе сутану в лавке старьевщика. Когда родитель заметил его, проходившего по коридорам дворца в подобном облачении, он испустил яростный вопль: такого сына он не хотел даже видеть! И они не виделись целый год: когда контр-адмирал уходил в море, Альфонсо оставался во дворце; когда же родитель возвращался из своих походов против турок, Альфонсо вновь избегал его. Но рано или поздно это должно было случиться: стоило только чуть-чуть ошибиться в расчетах, и они столкнулись лицом к лицу. Вопль повторился; отец отрекся от него столь решительным образом, что даже друзья семейства из осторожности начали избегать этого молодца с горячей головой, порвавшего со своими богатыми и могущественными родственниками. Между тем Альфонсо занимался, а в свободное время нес церковное служение в качестве служки среди неаполитанской бедноты. Это казалось невероятным, но раньше он никогда не видел бедных кварталов, расположенных у моря; теперь он заметил, что существовала как бы невидимая граница, которую дворяне никогда не пересекали и за которой теснились отверженные мира сего. Чтобы до конца познать эту нищету и принести ей хоть какое-то облегчение, он даже вступил в общество, оказывавшее помощь приговоренным к смерти. Он был рукоположен в священники в тридцать лет. Биограф свидетельствует, что в Неаполе тогда была недобрая поговорка, гласившая: «Хочешь попасть в ад — стань попом». Возможно, это была критика в адрес некоторых тогдашних священнослужителей, которых более беспокоил доход с церковного имущества, чем их служение, отчего они и рисковали своей душой. Возможно, поговорка означала, что духовенство было слишком многочисленно, и некоторым его представителям не удавалось свести концы с концами. Или, быть может, она выражала даже некоторое восхищение перед теми, кто избирал священный сан из любви Христовой, и был готов погрузиться в тот «ад», которым являлись городские окраины, изобилующие убожеством. «Пятнадцать целей», которые поставил перед собой Альфонс при вступлении в священный сан, свидетельствуют о его духовной чувствительности. Процитируем лишь две из них ради особой красоты избранных им формулировок: «Бог послушается моего голоса, — пишет он, имея в виду священную власть, которая ему давалась, — а я буду повиноваться его». «Святая Церковь оказывает мне честь, — добавляет он, осознавая достоинство, к которому он вознесен, — а я буду почитать ее святостью моей жизни». Этот новый священник тотчас же очаровал Неаполь своей необыкновенной проповедью: с одной стороны, он говорил прекрасно и убедительно (он конечно же не забыл свое искусство адвоката), с другой же стороны он выражался привычно, просто, — так, что все могли его понять. В те времена законы красноречия предписывали проповедникам пышные и вычурные формы с тем, чтобы лучше подчеркнуть благородство темы и культуру оратора. Целью проповеди было вызвать восхищение. Альфонс же говорил: «Когда проповедуешь, делай это так, будто ты беседуешь с кем-то в комнате». Позднее, когда он станет основоположником и настоятелем конгрегации, предназначенной для миссий в народе, он даже скажет: «Я проклинаю собратьев, которые проповедуют так, что их не понимает большинство присутствующих». И будет учить, что следует говорить таким образом, чтобы было понятно и неграмотному крестьянину, и женщине из народа, которая только что управилась с хозяйством. Мало того: должно быть понятно и тому, кто опоздал и пришел к середине проповеди. Порой будет даже случаться, что, слыша проповедника, затерявшегося в высоких сферах культуры или вникающего в слишком тонкие вопросы, он тотчас будет посылать одного из своих собратьев, чтобы тот стащил с амвона злополучного оратора. Что касается этого, то широко известен следующий эпизод. Умер знаменитый проповедник-капуцин, бывший славой своего времени. Альфонс переждал несколько лет, но в один прекрасный день разразился проповедью: «Помните знаменитого капуцина, отца Бернардо Мария Джакки, — того, что умер три года назад? Его считали «Цицероном Неаполя» — так он умел усложнить Евангелие с помощью премудрых оборотов, и кое-кто из молодежи ему уже подражает. Так вот, если он и спасен, то очень может быть, что он будет искупать свое тщеславие в чистилище до судного дня...» Его попросили смягчить эти излишне резкие выражения, к тому же произнесенные публично. В следующей проповеди он добавил: «Я думал исповедаться в моей резкости по адресу незадачливого отца Джакки. Но, видя, что не могу утвердить себя в намерении раскаяться, я от этого воздержался». Когда произошел этот случай, он был уже стар и, как добрый неаполитанец, мог позволить себе лишнюю остроту, но всегда, с первых своих проповедей он был убежден в той истине, что всегда его так волновала: кто проповедует сложно, тот — «предатель слова Божьего» и «враг Распятого Христа». Но вернемся ко времени его первых шагов в качестве священнослужителя. Был один старый и чрезвычайно ученый профессор семинарии, известный своим острым язычком, который часто ходил слушать молодого Лигуори. «Дон Никола, — говорил Альфонс, — уж не поведаете ли вы мне какую-нибудь шутку?». «Нет, — отвечал ему дон Никола, — мне нравится слушать ваши проповеди, потому что вы говорите не о себе, а о Распятом». Это была единственная похвала, до которой Альфонс был жаден вплоть до самой глубокой старости. Другой его заботой — чем-то вроде следствия его проповеди — было просиживать по много часов в исповедальне. Там не было риска тщеславия: ты или способен принять грешников и привести их к покаянию, или терпишь провал в качестве подателя прощения Божьего. Положение тогда было особенно серьезным, поскольку ледяной ветер «янсенизма», о котором мы упоминали, требовал от духовников мелочных расследований и большой суровости по отношению к кающимся. В довершение всего самые популярные авторы рекомендовали давать отпущение лишь изредка и отказывать в нем тем, кто повторно впадает в грех, кто привык к грешной жизни, а также тем, у кого постоянно имеется повод согрешить. Что же касается Святых Даров, то их следовало причащаться лишь изредка. К примеру, тот, кому отпущены грехи, хорошо делал, если еще на какое-то время воздерживался от причастия, — в знак уважения. По контрасту с этим, естественно, были чрезмерно снисходительные духовники, которые все оправдывали, и еще более снисходительные к себе кающиеся, которые совершенно не страдали от своих грехов. Альфонс не в состоянии был принять всю эту жесткость, да еще и в тех таинствах, которые призваны сообщать Божию любовь. Он пояснял: «Ничего не стоит сказать грешнику: "Ты проклят, я не могу отпустить тебе грехи". При этом мы забываем, что этот человек обошелся Иисусу Христу ценой Его крови». Он не говорил: «Искуплен ценой крови Иисуса Христа», как бы повторяя заученную богословскую формулировку, а «обошелся Иисусу Христу ценой его крови» — тому Иисусу, Кого он всегда любил созерцать и иногда даже рисовать таким страдающим, что это возмущало душу. Но та же самая совесть побуждала его быть совсем не склонным к компромиссам. К нему явился молодой человек и, нимало не смущаясь, щегольнул длинным списком грехов, спокойно ожидая обычного наставления. «Ничего больше?» — спросил Альфонс. «Нет, только это», — отвечал незадачливый юноша. «Только это?! — набросился на него Альфонс, — Да тебе не хватает только тюрбана, чтобы быть турком! Что ты мог еще сделать сверх этого?.. Какое зло причинил тебе Иисус Христос?» До нас дошел этот эпизод, так как непутевый юнец полностью доверился Альфонсу, стал святым и часто со слезами рассказывал о той своей глупой исповеди, которую Альфонс сделал необыкновенной. И еще один трогательный эпизод преподает нам великую истину, которую Альфонс сразу же понял: некоторые души гибнут, если только внезапно не сталкиваются и не сопоставляют себя со святостью. Так, была одна девушка по имени Мария, «не имевшая в себе Бога и исполненная мирской суеты», которая грешила с такой же легкостью, с какой каялась. И казалось, что и то, и другое она делала «совершенно искренне». «Мария, — сказал ей однажды Альфонс, предварительно испробовав все средства, — ты полностью предалась Богу?» «Полностью, отец». «Полностью и всем сердцем?» «Да, отец. Полностью и всем сердцем». «Тогда пойди, обрежь себе волосы и стань кармелиткой». Автор не говорит о том, как закончился эксперимент, — но многозначителен факт, что в качестве пути к выходу из посредственности указывается этот бросок в идеал. Альфонс изучал нравственное богословие по книге особо сурового содержания, которую все тогда рекомендовали за ее признанную ортодоксальность. Но, вступая в контакт с душами, он отдавал себе отчет, что эта суровость была направлена против того, что он любил больше всего на свете: Распятого, умершего из любви к грешникам; Евхаристии — таинства любви и силы; Пресвятой Девы — Матери скорбящих и отчаявшихся... Поэтому он стал совмещать свой изнурительный труд духовника с усилиями, направленными на основательное изучение нравственного богословия, и он писал на эту тему с такой глубиной и гениальностью, что сделался признанным Учителем Церкви. В то время как католические моралисты растрачивали себя на «школы», «системы», «споры», «полемики» и на бесконечную «казуистику», Альфонс вернул морали достоинство богословской науки. Его «Theologia moralis» (лат.: «Нравственное богословие»), написанная на латыни с тем, чтобы стать известной священнослужителям во всем мире, пересмотрела всю доктрину Церкви, касающуюся этой темы, сопоставила между собой самые различные мнения, — от самых суровых до самых снисходительных, — с верным чутьем предлагая наиболее взвешенные решения, уважающие как истину Божью, так и достоинство человека и его разума. Альфонс совершенно справедливо был уверен, что они заключают в себе друг друга. За это произведение Церковь признала за ним звание Учителя и провозгласила его покровителем духовников и моралистов. То, какое воздействие оказало его учение на умы, можно продемонстрировать с помощью одного символического эпизода. Настоятель из Арса тоже был ориентирован к суровости в том, что касается нравственности и отпущения грехов, и ее он придерживался в первые годы своего служения. В одной из своих первых проповедей он так наставлял верующих: «Если [после исповеди] нет полной перемены, то это означает, что мы не заслужили отпущение, и все это приводит к выводу, что мы совершили святотатство. Увы! Как мало тех, в ком заметна эта перемена после отпущения грехов! Боже мой, сколько святотатства! Если бы из тридцати отпущений хоть одно было заслужено, то вскоре весь мир обратился бы на путь истинный». И потому добрый кюре из чувства долга отсылал прочь многих кающихся, которые, порой помногу дней, ожидали отпущения. В 1832 году он смог ознакомиться, хотя и косвенно, с произведением Лигуори и с того момента почувствовал себя вправе давать выход тому милосердию, которое он в себе ощущал. Собратья обвиняли его в том, что он стал сторонником попустительства, но, — как рассказывает биограф, — он всего лишь стал «приверженцем Альфонса». До такой степени, что в последние пятнадцать лет своей жизни святой пастырь раз в год перечитывал двухтомное изложение доктрины св. Альфонса, канонизированного незадолго до этого. Но вернемся к его первым годам в качестве священнослужителя: толпа, теснившаяся вокруг него с тем, чтобы услышать его проповеди и затем исповедаться, росла с каждым днем. Так как церковь не могла вместить всех желающих, ему пришлось собирать их на городских площадях. Как только звонил вечерний angelus, к церкви Святой Терезы Босоногих [кармелитов — прим. перев.] со всех бедных кварталов стекались, чтобы послушать Альфонса «бездельники» и «оборванцы» (итал.: «lazzaroni» и «lazzarelli»). Так называли тогда (да и сейчас еще называют) людей, принадлежащих к городским низам, и эти прозвища не многое потеряли от своей первоначальной грубости: они вызывали в памяти тех, кто в старину жил в лазаретах, — то есть, прокаженных, — и обозначали, как презрительно поясняет даже один современный словарь, «тех людишек, [что представляют собой] настоящую проказу прекрасного города Неаполя». Альфонс охотно позволял себя увлечь, и число его слушателей возросло необычайно. Но так как власти были напуганы этими собраниями, то ему пришлось разделить толпу на несколько групп по кварталам. Так зародились «вечерние капеллы», и поскольку немногочисленных священников — друзей Альфонса — было конечно же недостаточно, то заведование ими он доверил лучшим из своих мирян: одной из «капелл» руководил бандит и глава беспризорников; другой — солдат, изгнанный из армии и едва избежавший виселицы; еще одной — продавец муки; еще одной — торговец яйцами, или продавец каштанов, или цирюльник, или торговец рыбой и так далее. Все это, разумеется, были люди, которых Альфонс обратил на путь истинный, и многие прослывут святыми, но обратившись, они не потеряли своих организаторских способностей и дара управлять толпой. А когда были запрещены собрания под открытым небом, торговцы открыли для них свои лавки. Время от времени Альфонс обходил их, чтобы убедиться, что все шло как надо, а в воскресенье священники исповедовали без конца подходивший народ. В наши дни епархии учатся организовывать «городские миссии», «центры доверия» в домах, ценить «участие мирян», управлять «пастырской работой на территории с помощью самой территории» и так далее, но они изобрели немного нового по сравнению с тем, что Альфонс смог организовать в Неаполе XVIII века. То была миссионерская деятельность, которая смогла бы изменить облик города — и облик многих крупных городов, — если бы ей дали возможность развернуться. Она была запрещена во время революции 1848 года (ибо почти всегда так называемые революционеры скорей предпочитают гоняться за своими мечтами, чем замечать настоящие революции, которые тем временем уже совершаются), но и в конце века она насчитывала еще около тридцати тысяч участников. Даже старый контр-адмирал, отец Альфонса, дал себя убедить после того, как однажды он тайком послушал проповедь сына, ставшего священником против его воли. Он растрогался и обнял его от всего сердца, говоря: «Сын мой, сегодня ты научил меня познавать Бога!» Но для учеников Христа окунуться в среду бедных — это все возрастающий соблазн. Альфонсу уже недостаточно было Неаполя и его нищеты, и в его сердце родилась идея, почти что намерение, отправиться в Китай. Но (как случилось двумя веками раньше с Филиппом Нери, — святым, которого Альфонс особенно любил), Бог показал ему, что его «Китай» был к нему гораздо ближе, чем он думал. Если бедные кварталы Неаполя уже являлись миссионерской территорией, то затерянные селения Кампанских Апеннин и Лукании можно сказать, были почти что во власти язычества: нищие и предоставленные самим себе деревни, где служители церкви или обнищали, или их вовсе не было; укоренившиеся суеверия, почти полное религиозное невежество, всеобщая неграмотность. Тогда Альфонс решил «полностью пожертвовать ради Иисуса Христа городом Неаполем», — говорит биограф, подчеркивая, что даже святому делается больно от мысли, что он должен покинуть город, который, как немногие другие, захватывает сердце и чувства своих детей. Он уехал верхом на смиренном ослике, в своей заштопанной сутане, решив сделаться бедным среди самых бедных и мечтая о компании «братьев», которые, как и он, посвятили бы себя миссиям в народе. Чего ему будет стоить основание подобной «конгрегации», — этого он не мог себе даже представить. Вначале его желания встретились с желаниями добрых душ, у которых были похожие планы: монахинь, священников, некоторых епископов, — и все они старались подать идеи, подсказки, правила... которые Альфонс принимал доброжелательно и со смирением. Заведение, однако же, явилось на свет неопределенным и шатким, а сам он оказался стиснут в чужих схемах. Так дела шли с десяток лет, сопровождаясь успехами и неудачами. Только с 1743 года Альфонс смог полностью взять все в собственные руки. То были нелегкие времена: существующие религиозные учреждения больше притесняли, чем поощряли, а об основании новых не могло быть и речи. Особенно Неаполитанское Королевство было насыщено церквями и монастырями: в одном лишь районе, где прежде жил Альфонс, до той поры было 17 мужских и 7 женских монастырей! Но без официального утверждения нельзя было открыть семинарию и принимать желающих туда поступить, а без этих последних невозможно было создать новую конгрегацию. Приходили уже принявшие сан священники, но они, конечно же, не имели той закалки, которой желал Альфонсо для своего дела, предполагавшего бесчисленные жертвы. Альфонс представлял себе монастыри, где братья жили бы вместе, как «домашние отшельники» в молитве и учебе в течение четырех месяцев в году, а остальное время, разбившись на группы, проводили бы в самых бедных селениях, осуществляя «народные миссии»: миссионеры должны были приходить в захолустные деревни пешком, проповедовать по несколько раз в день, начиная с раннего утра (миссия должна была достигать своего апогея в сокрушенном призыве страстей Христовых); исповедовать до изнеможения; организовывать крестные ходы и коллективные акты покаяния; посещать больных; призывать к публичному покаянию явно между собой враждующих (почти всегда это была застарелая вражда и родовая месть); образовывать группы молитвы и общества милосердия и в конце концов, в качестве символа добрых намерений и всеобщей надежды — возводить при входе в селение высокий крест... Посвятить себя этой задаче («совершать миссии») — означало для Альфонса не только «подражать Христу», но и «продолжить Иисуса Христа среди бедных», как он любил подчеркивать. Он начал создавать тут и там «дома», где собирал своих миссионеров, с трудом добиваясь разрешения на это, но Заведение, как таковое, не получило ни королевского одобрения, ни одобрения со стороны Папы. Король скорее был склонен назначить Лигуори архиепископом Палермо — второй столицы Обеих Сицилий, что приводило в ужас смиренного миссионера, все мысли которого были лишь о той его «конгрегации», что так медленно развивалась... Альфонс страстно и с огромным самопожертвованием первым посвящал свои силы проповеди миссий в положенные месяцы, а все оставшееся время он продолжал свою проповедь с пером в руках. Он обходил самые отдаленные селения юга Италии, проповедуя и порой творя чудеса. Это был миссионер в жалкой одежде, с запущенной бородой: когда он приходил в деревни, пастухи думали, что он повар группы, и удивлялись, видя, что именно он произносил первую проповедь; услышав, как он говорит, они рассуждали между собой: «Уж если повар такой молодец, то кто знает, каковы остальные!» Только по уважению, которое выказывали ему его спутники, можно было догадаться, что это был настоятель. Кроме того, он приводил людей в восторг, обучая их «Духовным песенкам», которые он нарочно для этого сочинял и которые начинали пропитывать нежностью души итальянцев, — что продолжается вплоть до наших дней, — особенно песням, посвященным Марии: «О моя прекрасная надежда, / нежная любовь моя, Мария», «Ты чиста, благочестива,/ ты прекрасна, о Мария»; и Рождеству: «Замерла гармония небес», «Ты спускаешься со звезд...» Тем, кто умел читать, он раздавал брошюрки, простым языком объяснявшие простые истины (как, например, «Вечные правила», что были его самым распространенным произведением). А неграмотным он раздавал образки, которые сам и рисовал. Всем он оставлял сокровища вероучения, изложенные в крайне простых формулировках, которые становились народными пословицами: «Кто молится — спасается, кто не молится — губит свою душу»; «Кто отдает Богу свою волю, тот Ему все отдает». Так он чередовал проповедь с сочинением крупных произведений по нравственному богословию, догматике и апологетике, а кроме этого занимался составлением бесчисленных брошюр о разных предметах духовной жизни. Он продолжал писать, испытывая нечто вроде тревожного желания обратить весь мир: он понимал, что к неграмотным людям следует, прежде всего, обратиться с проповедью (и никогда перед этим не отступал), а всем же тем, кто умеет читать, необходимо преподавать христианскую истину «запросто». Он радовался, думая о том, что и в самых нищих селениях всегда был хоть кто-нибудь, кто научился читать, и те простые книжки, которые он писал, люди могли слушать все вместе, особенно зимними вечерами, когда крестьяне, пастухи и хозяйки собирались в хлевах или на кухнях. Закончив краткий «Трактат о необходимости молитвы», он сказал: «Я хотел бы отпечатать столько экземпляров этой книги, сколько верующих на земле, и раздать их всем». На столе, за которым он работал, он держал большое Распятие, и на основании его написал собственной кровью: «О мой Иисусе, все — для тебя!» И каждые четверть часа, по звону часов прерывал работу, чтобы прочесть «Ave Maria» («Богородицу»). Из этого рождался богатый поток его богословских и аскетических произведений. Давая им оценку, один историк Церкви утверждает, что «в гораздо большей степени, чем мы обычно себе это представляем, католическая душа нашего времени унаследовала "альфонсианскую" духовность». Но это имеет значение в том смысле, который поясняет славный дон Джузеппе де Лука: «Святой Альфонс — это не только "Автор"... мы, любящие его, воспринимаем святого Альфонса так, как в деревне вдыхаем глоток воздуха или едим хлеб за столом, или плод с дерева, и как пьем пол-стаканчика вина в гостях у друга, или воду из источника. Святой Альфонс был самым настоящим и любимым отцом для многих душ». Кроме того, он добавлял: «Святой Альфонс был для нас учителем начальной школы и, вместе с тем, нашим самым ученым доктором наук, достигшим высочайших вершин, за которыми — небо». От своих сочинений Альфонс не испытывал ни малейшего тщеславия, хотя его имя и стало известным в Европе. Венецианскому издателю, просившему его портрет, чтобы по существовавшему тогда обыкновению поместить его на титульный лист его самых престижных сочинений, он отвечал: «Я бы умер со стыда. Да и какой плохой рекламой для книги был бы портрет этой египетской мумии!» Весь свой престиж он использовал лишь для того, чтобы добиться утверждения того Заведения, что владело его сердцем и так дорого ему стоило. Он добился его признания лишь в 1749 году, от Папы Бенедикта XIV, который дал ему название «Конгрегация Святейшего Искупителя», но продолжал отказывать ему в свободе действий, и законного утверждения по-прежнему не было. Как бы там ни было, стало возможным обеспечить ему более упорядоченное духовное и церковное развитие. Альфонс был, прежде всего, озабочен формированием внутреннего мира своих детей. Он настаивал: «Если у нас будет тридцать заведений в Неаполитанском Королевстве, пятьдесят в Папском государстве и двести в Индии, а мы не будем святы, — какой с этого толк?». И он будет настаивать до последнего: «наша конгрегация создана для гор и деревень. До тех пор, пока мы будем водиться с прелатами, кавалерами, дамами и придворными, — прощайте миссии, прощай, деревня. Сделаемся и мы придворными. Да избавит нас Иисус Христос от такой напасти!» От своих священников он требовал, прежде всего, бедности, смирения и послушания, — все это ради миссионерского служения самым обездоленным. Он говорил, что монахов ему «довольно и десяти, лишь бы они любили Бога по-настоящему». «Если вдруг перед нами встанет выбор между двумя миссиями, — объяснял он им, — одной для Неаполя, и другой для пастухов какой-нибудь деревни в Саленто, и нельзя будет приняться за обе, то прежде следует отправиться к пастухам...» «Пастухам» он хотел проповедовать «святость»; он хотел научить их, что «христианское совершенство» доступно действительно всем тем, кто принял крещение. Существует некая «мистическая жизнь», легкая и возможная для всех: «Бог любит вас? Любите Его... Он всегда рядом с вами... Он в вашем сердце. Он там рано утром, чтобы услышать с ваших уст слово любви и веры, чтобы принять от вас жертву вашего дня... В течение дня чаще возобновляйте приношение самих себя Богу: Вот я, Господи! Делай со мной все, что Тебе угодно!» Поэтому он желал, чтобы всякая миссия в народе завершалась катехизацией, которая бы обучила всех без различия «основной практике», то есть ежедневному созерцанию, которое Альфонс считал необходимым для того, чтобы стать святыми. Ему было шестьдесят шесть лет, когда его постигло самое большое страдание: преодолев его сопротивление, длившееся уже давно («Говорите мне не о епископстве, а о Рае», — отвечал он), Папа назначил его епископом бедной горной епархии в провинции Беневенто — Сант-Агата деи Готи, оставив при этом и настоятелем его конгрегации. Альфонс чувствовал себя стариком, артроз обезобразил его тело. Уже за год до этого он писал своему венецианскому издателю: «Жду смерти со дня на день», — и вот на него свалилась эта бедная епархия: старинный биограф бесцеремонно утверждает, что его предшественник оставил ему в наследство «кучу мусора». У него не было недостатка в церковнослужителях: на епархию с тридцатью тысячами жителей приходилось аж четыреста священников, четыре коллегии каноников и тринадцать мужских монастырей; только все они предпочитали оставаться в городе, где многие церкви имели кое-какую ренту, а о миссии в деревнях и в горных селениях не хотели и слышать. Он начал с того, что отправил на каникулы семинаристов, а затем и окончательно распустил их всех по домам. Он построил новую семинарию и вновь принял туда лишь немногих из прежних семинаристов, — тех, что готовы были туда возвратиться, не требуя для себя впоследствии никаких должностей. Он принимал юношей из самых бедных селений с тем, чтобы после они желали туда вернуться и проповедовать на своей родной земле. И назначил преподавателями лучших священников, которые у него только были. То есть, организовал епархию, как большую миссию. Он проповедовал в соборе, где каждое утро давал благочестивое размышление для народа, а вечером руководил «визитом к Святым Дарам» и почитанием Богоматери. Епископ всегда приходил навестить Иисуса, воплощенного в Евхаристии после того, как он навещал его там, где он был воплощен в больных. В течение получаса Святая Гостия была представлена для поклонения, и безмолвие нарушалось лишь каким-нибудь его размышлением или песнопением, которому он сам обучал присутствующих. В манере проповедовать он сохранял свою прежнюю неизменную линию для себя и для других. Раз он пригласил к себе в кафедральный собор одного проповедника, имевшего в Неаполе большой успех. Выдающийся оратор выступал с намерением поразить этого епископа, пользовавшегося определенной известностью, пока, наконец, важно не спустился с амвона, готовый насладиться должными похвалами. Он услышал: «Кто проповедует так, как вы, тот, в конце концов, предает Иисуса Христа и его народ». Он всего лишь год был епископом, когда наступил неурожай, который впоследствии разорил все королевство. Он предусмотрительно заготовил в своей резиденции запас зерна и в нужный момент, когда у пекарей больше не было хлеба, бесплатно открыл двери своего дворца. До пятисот человек в день ходили за пропитанием к епископу, и Альфонс распорядился, чтобы каждый получал в достатке, — так, чтобы затем возвращался домой с радостью. «Они просят то, что им уже принадлежит», — объяснял он своим сподвижникам, дабы побудить их к щедрости. А между тем продавал ценные вещи, мебель, серебро, мулов и экипажи. Священнослужителям и монахам он говорил, что, посреди этого бедствия, им следует есть ровно столько, сколько необходимо, чтобы не умереть с голоду: все остальное должно отдавать бедным. И, невзирая ни на что, коченея от холода в своем соломенном кресле, он продолжал писать с тем, чтобы у его детей — служителей церкви и мирян — не было недостатка в хлебе Слова Божьего. Он написал даже «Инструкцию к мысленной молитве отроков», и это название многое говорит о его христианском взгляде на существование. В 1768 году (в семьдесят два года) он сочиняет ту, что будет считать «самой благочестивой и самой полезной из всех своих работ»: речь идет об «Умении любить Иисуса Христа» (она выдержит более пятисот изданий) — книге, в которой нет ни одного определения любви, но есть описание любви в действии, и читатель применяет ее на практике по мере того, как продолжает свое чтение. В этом и в других произведениях метод Альфонса упорно продолжает оставаться одним и тем же: за размышлениями (будь то даже размышления об аде — как было уже в «Вечных правилах») неизменно следует параграф «Молитвы и выражение любви»: усвоенная истина тотчас должна сделаться актом любви и молитвы. Епископство легло невероятно тяжелым грузом на его сгорбленные плечи. Он очень скоро начал умолять Папу избавить его от тягот епархии по причине его слабого здоровья, но Климент XIII ему отвечал: «Управляйте с постели». Его преемник, Климент XIV, велел ему передать, что епископом он может оставаться уже только молясь, и, более того, «одна лишь молитва Монсиньора де Лигуори будет иметь больше действия, чем, если бы он сто лет ездил по епархии». Его отставка была принята лишь в 1775 году (ему было семьдесят девять лет), и он, казалось, приободрился. Священники — даже те, что доставляли ему больше всего хлопот, — плакали. И были единодушны, признавая: «Довольно было его имени, чтобы управлять епархией». А один бедный крестьянин сказал: «Где мы теперь будем оставлять детей? Когда мы уходили в горы, то оставляли их во дворце Монсиньора и знали, что их было кому накормить... Теперь, когда он нас покинул, к кому нам идти?» Он удалился в дом, находившийся в Ночера деи Пагани, и как только он туда прибыл, велел петь Те Deum («Тебя, Бога, хвалим»), вздыхая: «Я больше не мог так жить... Теперь я будто попал в Рай». Он прожил еще одиннадцать лет и по большей части провел их в написании новых трактатов по догматике, духовных текстов, брошюр для народного благочестия. Когда же старость сломила его, и он не мог даже служить святую мессу, то он проводил по много часов перед дарохранительницей. Иногда он просил, чтобы ему почитали что-нибудь. Он с большим вниманием слушал чтение страниц из «Прославления Марии», потом говорил: «Как чудесно! Что это за книга? Кто написал эти прекрасные страницы?» — «Вы, Монсиньор», — отвечали ему с улыбкой. И Альфонс говорил: «О, мой Иисусе, благодарю тебя, что ты дал мне писать так о Твоей Матери». Порой к нему возвращались воспоминания о временах голода и тревожили его. Он прерывал свою крайне воздержанную трапезу и говорил: «Как? Я ем? А бедные?..» — и отодвигал от себя еду. Его успокаивали, объясняя, что в прихожей бедным каждый день раздавали подаяние. Тогда он вновь начинал есть, но после нескольких глотков вновь повторял: «Я ем... А бедные?» Тот, что твердой рукой и трезвым суждением направлял души ближних, был охвачен мучительными угрызениями совести и должен был вновь и вновь произносить определенные молитвенные формулы, выражающие надежду. В конце июля 1787 года он проводил дни, время от времени, читая усердные молитвы. 29 июля он сказал: «Дайте мне Мадонну». Он сжал в руках образ, который ему подали, и в этот момент началась агония. Он задыхался, но порой улыбался образу и, казалось, разговаривал с ним вполголоса. Это длилось два бесконечных дня. 1 августа 1787 года при звоне колокола к полуденной молитве Angelus он скончался: в течение всей своей жизни, с детства до глубокой старости Альфонс опускался на колени при звоне колоколов, напоминавших о Воплощении, даже если в тот момент он находился на улице. Так же и в старости, больной артрозом, всякий раз он оседал на землю, а потом не мог сам подняться. Но в тот последний день поднять его пришли ангелы. К содержанию: "Антонио Сикари. Портреты святых." Скачать книгу: "Антонио Сикари. Портреты святых."
Рекомендуйте эту страницу другу!
|
|