|
|||
|
К содержанию: "Антонио Сикари. Портреты святых." (354-430) Он получил крещение в возрасте почти тридцати трех лет, после долгого и многотрудного поиска Истины, которая есть Христос; поиска, который привел его с берегов Африки, где он родился, в Рим, а затем в Милан. Он уже достиг известности, благодаря своему гениальному уму, чарующему красноречию, широкой научной деятельности: он даже составлял нечто вроде энциклопедии всех свободных искусств того времени (грамматика, диалектика, риторика, музыка, арифметика, геометрия, философия). И вот теперь, когда он был крещен уже четыре года, он думал, что все науки, взятые сами по себе, — это всего лишь «ребячество», поэтому он основал со своими друзьями нечто вроде «светского монастыря», где можно было бы посвятить себя философским и богословским размышлениям, изучению Священного Писания, глубоким просвещенным беседам и молитве: как бы там ни было, книги были его страстью; самой неотложной задачей для него было — писать и вести беседы для углубления той веры, против которой он когда-то боролся и которая теперь полностью завладела им. Именно тогда его и буквально заставили стать священником. Был один из воскресных дней 391 года: престарелый епископ Иппоны — приморского города античной Нумидии — объяснял верующим в соборе, что ему нужен священник, который бы ему помогал; в одиночку он не может противостоять все еще агрессивным язычникам и еретикам, которые создавали против него мощные антикатолические общины. Народ был взбудоражен, и волнение в храме росло. В толпе находился Августин, молодой человек тридцати семи лет, который пришел в этот город случайно, лишь для того, чтобы повидаться с другом. Но его известность предшествовала ему. Внезапно его буквально схватили стоящие рядом люди. Античный биограф рассказывает: «Его схватили и привели к епископу, чтобы тот его рукоположил: все выразили единодушное согласие и желание, чтобы он поступил так; многократно, с великой горячностью и с громкими возгласами. Августин плакал навзрыд... Но в конце концов их желание было исполнено». «Меня взяли силой и сделали священником», — рассказывал после Августин, добавляя следующую яркую подробность: он плакал, оттого что считал себя недостойным этой обязанности, которая свалилась на него столь внезапно; а его «захватчики» думали, будто он плачет от разочарования, что его делают всего лишь простым священником; поэтому они утешали его, говоря, что путь от священника до епископа недалек, тем более, что их пастырь, Валерий, уже так стар! «Тогда был такой обычай», — комментирует биограф; и действительно, подобные приключения выпали на долю и других христиан, сделавшихся впоследствии «Отцами Церкви». И Амвросий стал епископом Милана таким же образом. Возможно, подобный метод принуждения сегодня может показаться не слишком уважительным по отношению к свободе «призванного», но он служит по крайней мере для того, чтобы подчеркнуть, что призвание — это не смутное субъективное ощущение, а также и необходимость Церкви, возвышающая свой голос. Конечно же, и в то время решение должен был принимать епископ — а не община! — но народ Божий умел в случае необходимости повлиять на своих чад с тем, чтобы они «предложили свои услуги»; и эти чада, принужденные таким образом к святому рукоположению, очень часто становились Отцами, наставниками, святыми. Они отвечали тем же воодушевлением, которое призвало их, так как чувствовали себя избранными Богом и Церковью не в силу эмоциональных размышлений о себе самих, а в силу очевидности событий. Как бы там ни было, первой реакцией Августина была подавленность. С одной стороны ему казалось, что его монашеские планы полностью рухнули, а с другой стороны он чувствовал себя неспособным к этой миссии, которую он считал «трудной, тяжкой и опасной», даже если и знал, как всякий добрый христианин, что это «состояние — наиболее угодное в очах Божьих». Не пройдет и четырех лет, как он будет избран епископом города и сделается известен во всей Церкви того времени и всех времен. И станет Августин из Иппоны одним из самых великих Святых и Наставников христианского народа. Но сейчас мы должны вернуться к повествованию о тех первых тридцати трех годах жизни, в течение которых Бог долго готовил его для Себя. Августин родился в Тагасте, в Нумидии (нынешний Алжир) в 354 году нашей эры. Он был африканец по происхождению и римлянин по культуре; он принадлежал к семейству среднего сословия, уважаемому, но небогатому. Его отец, Патриций, член муниципального совета и мелкий собственник, имел доброе сердце, хотя и был пылок и скор на гнев. Он не был христианином, и его супружеская мораль в изрядной степени оставляла желать лучшего. С другой стороны, большие города тех мест были в основном языческими. И культ богам являл себя в формах, близких к самым разнузданным вакханалиям. Хотя христианство и было принято императорами и пользовалось их защитой, язычество мощно передавалось через школы, книги, памятники, на сценах, в амфитеатрах, на аренах как и во всех жизненных понятиях. И уже (именно в годы детства Августина) начиналось последнее гонение — гонение Юлиана Отступника, который попытался возродить античную религию и подорвать христианство с помощью различных форм экономической и культурной агрессии. Там, где язычники были в большинстве, христиан еще выдавали за глупых и ни на что не годных людей. В Тагасте в большинстве были христиане, и обстановка была более терпимой. Во всяком случае, Патриций женился на Монике, нежной и достойной юной христианке: он любил и уважал ее, хотя и не всегда был ей верен. Августин родился, когда Монике было двадцать три года, и драма этого ребенка сразу заявила о себе. С одной стороны, он «научился Христу» со слов и примера матери: «Это имя моего Спасителя, Твоего Сына, мое еще нежное сердце набожно впитало с молоком матери и сохранило его в своей глубине», — напишет он в своей знаменитой «Исповеди» (Исп. 3,4,8 ). Так что Августин не сможет по-настоящему приобщиться ни к одной доктрине, если не найдет написанным в ней это «дорогое Имя» Иисуса: «в каком бы произведении оно ни отсутствовало, — пусть даже ученом, совершенном и правдивом, — это произведение никогда не могло покорить меня совершенно». С другой стороны, Моника все-таки не окрестила его и предпочла подождать, пока мальчик вырастет. Ее беспокоило отрицательное влияние, которое мог оказать на мальчика отец, а также «языческие» искушения, которые угрожали ему; кроме того она думала, что было бы лучше, если бы мальчик пережил трудный возраст без серьезной ответственности, возлагаемой крещением. Уже тогда христиане склонны были размышлять больше о собственной нравственности, чем о даре Божьем, не думая, что истинная нравственность может родиться только из этого дара. Августин впоследствии нежно упрекнет мать в этой ошибке и выразит ей свое сожаление о том, что он не был полностью воспитан как «новое творение». Он писал (и эти страницы должны были бы прочесть те, кто советует откладывать крещение детей, оттого что считает его скорей обязанностью, чем даром): «Со всех сторон слышно: "пусть он делает, что хочет, — он же еще не получил крещение!" Однако же в том, что касается физической жизни, мы не говорим: "Пусть он себя ранит, ведь он еще не выздоровел!"» (Исп. 1,11,18). Так мальчик рос, субъективно проникнутый верой матери, но объективно не получив ее в дар. Кроме того, у него было некрепкое здоровье, зато — очень острый ум; в особенности он был одержим неукротимой тягой к правде и дружбе. Он признается: «даже в незначительных мыслях, в незначительных вещах я наслаждался истиной и не хотел быть обманутым... я приходил в умиление от дружбы» (Исп. 1,20,31). Материнскому воспитанию он воздает самую высокую хвалу, когда говорит, что Моника «стремилась сделать из Тебя, мой Боже, моего Отца вместо него (то есть, вместо земного отца, который оствался язычником), и Ты помогал ей взять верх над мужем, которому она все же угождала, хотя и была лучше его» (Исп. 1,11,18). Но этого было недостаточно для того, чтобы дать ему ту благодать, кторой он был лишен из-за отсутствия крещения. Его детство прошло достаточно спокойно, но мальчик не мог понять, почему его наказывали — когда ему больше хотелось играть, чем учиться — именно те самые взрослые, которые забавлялись пустяками точно также, как он, сопровождая это такими же точно ссорами и распрями, хотя они и называли «делами» свои забавы и свои конфликты. Для учебы в лицее он должен был отправиться в Карфаген, который тогда называли «городом Венеры»: студенты славились тем, что предавались всевозможному легкомыслию и распутству. Наглости и насилия он чуждался по своей природе, но его привлекали рассказы и театральные представления о прославленных историях несчастной любви, участником которых он мечтал быть. Он не забыл наставлений матери, но почти краснел от них: «Она просила меня воздержаться от интрижек и в особенности от прелюбодеяния с какой бы то ни было женщиной. Но я принимал это за бабские поучения, которых мне было бы стыдно послушаться. Однако, мой Боже, они исходили от Тебя...» (Исп. 2,3,7). Но, по-своему, юноша послушался. Хотя вокруг него «клокотала пучина греховной любви» (Исп. 3,1,1), и хотя он чувствовал ее неудержимое очарование, он поступил, в общем-то, корректно. Многие думают, что он вел в высшей степени развратную жизнь, делая выводы из некоторых горестных выражений, которые сам он использует в «Исповеди» («я, сломя голову, несся к пропасти... я погружался в порок... я валялся в грязи»). Но не надо забывать, что Августин употребляет их, говоря с Богом, ослепленный Его безмерным величием и чистотой, будучи уже опален божественной любовью, в свете которой ему кажется мерзкой и ужасной даже бесполезная кража недозрелых груш, совершенная лишь из желания украсть. Что же касается любви, то в действительности нам известно, что Августин уже в семнадцать лет связал себя с женщиной из более низкого сословия (а закон его времени в этом случае не позволял ему вступить в брак), от которой он имел сына и которой оставался безупречно верен. Поэтому перед Богом он исповедует, что имел женщину, «найденную среди блуда (моей) безумной страсти» (Исп. 4,2,2), но чтобы читатель не запутался в вульгарных фантазиях, добавляет: «но только одну и которой, сверх того, я был верен как муж». И в самом деле, он расстанется с ней лишь перед крещением и тогда, после пятнадцати лет совместной жизни, скажет: «когда у меня была отнята женщина, с которой я привык спать, мое сердце, частью которого она сделалась, было жестоко истерзано и долго кровоточило. Она вернулась в Африку, дав обет не знать больше другого мужчины и оставив меня с внебрачным сыном, которого я имел от нее» (Исп. 6,15,25). Как мы видим, речь идет о связи, которая в те времена и для тех мест, да к тому же еще и для «нехристианина» считалась почти столь же достойной, как и брак. Впрочем, Августин вспоминает о годах своей молодости, исходя из такого света и из такой полноты, что все прошлое кажется ему лишь достойным сочувствия и прощения. Например, так он говорит о своей преподавательской деятельности, которую начал совсем молодым: «В те годы я преподавал риторику: (...) то есть, я торговал болтовней, способной выигрывать судебные тяжбы». Но также и спешит уточнить: «тем не менее я предпочитал хороших учеников, в прямом смысле этого слова, и без обмана преподавал им обманы, полезные не для того, чтобы осудить невиновного, но для того, чтобы иной раз спасти виновного» (Исп. 4,2,2). Весь рассказ о молодости Августина должен рассматриваться в этой двойной перспективе: с человеческой стороны, зло смешано с добром, и можно сказать, что, в сущности, добро берет верх. Но эта же самая смесь, поставленная перед чистотой и пламенем Бога, оказывается, нуждается в том, чтобы ее бросили в горнило его неописуемой Любви и очистили в ней. Он назвал сына Адэодатом (что означает «дар Божий») и всегда держал его при себе. Когда Августин примет крещение, его пятнадцатилетний сын будет крещен в тот же день. Он умрет два года спустя, и отец смиренно скажет Богу: «Ты хорошо создал его, Господи! Ему было всего пятнадцать лет, а умом он уже превосходил многих важных и ученых мужей (...). Моим в этом мальчике был только грех». Более того, он сообщит своим читетелям очень интересную подробность: «В одной из моих книг, названной «Учитель», со мной беседует как раз мой сын. Ты знаешь, Господи, что в этой книге все мысли, высказанные от лица моего собеседника, принадлежат ему; в тот момент ему было шестнадцать лет... Его ум внушал мне священный страх; но кто, кроме Тебя мог быть творцом подобных чудес?» (Исп. 9,6,14). Так, даже этот мальчик был для Августина живым знаком того, как небесный Отец может взять человеческое ничтожество и превратить его в дар: «Ты достаточно могуществен, о Господи Боже мой, чтобы придать форму нашей бесформенности!» Но однако, для того, чтобы подойти к купели крещения, он еще должен преодолеть длинный путь. Он живет со своей подругой и с этим новорожденным, которого он принял, потому что «дети, даже когда они рождаются против воли родителей, заставляют себя любить» (Исп. 4,2,2), но он еще только студент. Важнейший этап его внутреннего развития был отмечен чтением одного из произведений Цицерона, ныне утраченного (более того, все то, что мы знаем о нем, известно из цитат Августина): это «Гортензий», философский диалог, входивший в программу третьего курса риторики, который настраивал на поиск истины и на любовь к премудрости. «Эта книга, — пишет он, — изменила мои чувства, она изменила даже молитвы, которые я обращал к Тебе, Господи; она возбудила во мне новые стремления и желания, обесценила в моих глазах всякую тщетную надежду и заставила меня с невероятным сердечным пылом жаждать бессмертной премудрости (...). Я начинал подниматься, чтобы возвратиться к Тебе (...). Как я пылал, о мой Боже!.. (Исп. 3,4.7-8). Книга из учебной программы, — книга, написанная язычником, заставила его возлюбить Бога. Это яркий пример, насколько верна та истина, что там, где посеяны ростки, опережающие и призывающие явление Сына Божия, все народы и культуры трепещут от неосознанного стремления ко Христу. Августин, студент университета IV века, еще не будучи христианином, распознавал эти ростки и способен был возлюбить Бога, даже читая языческого автора. Более того, так как он, с помощью своей матери, немного знал также и Христа, то он читал Цицерона уже глазами христианина, так что в результате был почти удивлен, не найдя в «Гортензии» имени Иисуса. Важно понять то, что произошло: по словам Августина, до того момента книги ему служили лишь чтобы «отточить себе язык», то есть: чтобы научиться говорить и стать хорошим оратором и хорошим адвокатом, — в общем, чтобы уметь убеждать других. На сей же раз диалог Цицерона убеждал его: «его слова возбуждали меня, воспламеняли меня, воодушевляли меня любить, преследовать, достичь и с силой заключить в объятия премудрость саму в себе и саму для себя, — там, где она пребывает» (Исп. 3,4,8). Но, в самом деле, где же была Премудрость? Он поясняет: «только одно обстоятельство огорчало меня в столь великом пожаре: на этих страницах не было имени Христа». Вто кто был Августин! Он был способен гореть любовью к женщине и к премудрости; он был способен плакать и страдать в театре из-за несчастий Энея и Дидона и благоговейно воспламениться из-за философского текста; он был язычником и жил как язычник, но никогда не мог ничем увлечься всерьез, если там, в глубине, не было имени Иисуса, которое он впитал в себя с молоком матери. Тут уж стало ясно, что ему оставалось только одно: заняться изучением Священного Писания. Он попытался и почувствовал отвращение: латынь библейского текста не была столь совершенна, как латынь Цицерона; стиль казался ему посредственным; повествование было не столь поэтично и чарующе, как повествования греко-римской литературы; да и содержание было ему неясно. Позже, когда Писание станет для него сладостнейшим хлебом насущным, Августин будет пояснять, что в нем Слово Божие сделалось пищей для детей и грудных младенцев, но это — слово , которое растет и становится возвышенным по мере того, как возрастает верующий. Только таким образом оно ведет человека к сиянию Истины. Следовательно, этот юный и гордый профессор не в состоянии был оценить его: «я гнушался сделаться малым, — скажет он, — и считал себя великим лишь оттого, что был надут спесью» (Исп. 3,5,9). К тому же, он завел дружеские связи, которые представляли ему католическую веру, как противоречащую здравому смыслу: ум, подобный его уму, мощно и неудержимо стремился к истине, а Церковь, как ему казалось, навязывала безрассудные верования, «бабкины сказки». В особенности Ветхий Завет, по его мнению, был полон странных и неприличных вещей, а Церковь настаивала на том, что и это — «Слово Божие». Но также и Новый Завет доставлял ему затруднения: учение о Воплощении Сына казалась ему неприемлемым: Христос, которого он любил — это был «духовный» Христос, не имеющий ничего общего с убожеством мира; Христос, к которому прекрасно было бы восходить, очищаясь от всякой телесной тяжести, как к некоей возвышенной и трансцендентной идее. И потом, его возмущало существование зла в мире. Так он сблизился с сектой манихеев. Это позволяло ему полностью избавиться от проблемы зла, поскольку они учили различать и выбирать между богом зла со всем его Ветхим Заветом — который следовало отвергнуть — и Богом добра; чьим свидетелем был духовный Христос, которого по-настоящему могли познать лишь некоторые избранные и утонченные души. Это радикальное, но кажущееся упрощение очаровывало Августина. И все же, он чувствовал себя, — пишет он, — «как тот, кто ест во сне», как человек, которому кажется, что он насыщается именно в тот момент, когда внутри у него возрастает неутолимый голод. И это длилость долгие девять лет. У него были бесчисленные сомнения, но манихеи, по крайней мере, хвалились тем, что они никому ничего не навязывают, и тем, что они остаются в сфере «чистого и простого разума», в отличие от католиков, которые все основывали на таинстве и на власти. Это было не совсем так, поскольку манихейские доктрины содержали в себе невероятную массу странностей, но Августин надеялся понять все со временем, а пока был увлечен изучением астрологии и гороскопов. И даже пытался убедить своих родственников и друзей с тем, чтобы и они присоединились к этим новшествам. Он предпринял эту попытку и с Моникой, но она, хотя и безмерно любила его, выгнала его из дома, так как не могла жить с сыном, который осмеивал ее веру и старался вовлечь ее в заблуждения. Но ненадолго. Скоро она вновь приняла его, после того, как ей приснился сон: лучезарный юноша шел ей навстречу, улыбаясь и спрашивая, какова причина ее скорби. Она отвечала, что плачет оттого, что потеряла сына, но ангел сказал ей: «Разве ты не видишь, что и он там же, где ты?» Тотчас же Моника побежала рассказать ему об этом, и Августин поспешно пояснил ей: этот сон означал, что со временем Моника разделит убеждения своего сына. «Нет, — возразила мать, — он не сказал мне : «ты будешь там же, где он», он сказал: «он будет там же, где ты». И Августин был потрясен столь решительным и уверенным ответом. Тем временем Моника надоедала епископу города, чтобы он обратил в истинную веру ее сына. Но тот призвал ее к терпению: юноша еще слишком переполнен своими новыми убеждениями и слишком увлекается спорами: «Оставь его там, где он есть, — подсказал он, — только молись за него. Он сам обнаружит свои заблуждения и свое безбожие». Моника, разумеется, не знала покоя, так что епископ однажды сказал ей почти с досадой: «Да уходи же ты отсюда, не может быть, чтобы сын всех этих слез погиб!» (Исп. 3,11,20). И она приняла это как слова неба. С тех пор многие христианские матери, страдающие из-за детей, находят утешение и надежду в этом же самом обещании. Августин довольно скоро начал терять свой энтузиазм в отношении манихейских учений, но не мог найти ничего лучшего. В 383 году, не вынося больше безалаберных и неистовых студенческих кругов Карфагена, он решил уехать в Рим, так как он слышал, что там школы были серьезнее и спокойнее, и жизнь преподавателей была легче. Он взошел на корабль, делая вид, что хочет лишь проститься с товарищем, и оставил на берегу остолбеневшую от горя Монику: «Она со стенаниями искала того, кого со стенаниями родила», — рассказывает Августин, который никогда не простит себе этого жестокого обмана. В Риме его ожидали горькие испытания: сначала болезнь, которая довела его чуть ли не до полусмерти, затем открытие: римские студенты, хотя и не столь неистовые и наглые, как карфагенские, имели, невзирая на это, скверную привычку исчезать в конце курса: когда наступал момент платить профессору за лекции, класс в полном составе скрывался и поступал на учебу в другое место. Наш профессор, который еще не был святым, признается, что он их ненавидел. Тем временем он постепенно отдалялся от манихеев, но решение, к которому он склонялся, было, если это возможно, еще более разочаровывающим: лучше во всем сомневаться; лучше смириться с тем, что истина не может быть познана. Это было приближение к скептицизму. Разумеется, необходимо искать истину, ибо иначе человек не имеет совсем никакого достоинства; но искать, без надежды ее найти. Напротив, он убедился в том, что настоящий философ никогда не должен ничего утверждать с уверенностью. Как мы видим, многие наши современники в эпоху пост-модернизма не пошли далее той черты, к которой Августин приблизился больше тысячи шестисот лет тому назад, до своего обращения. Тем временем в Милане освободилась кафедра риторики — престижное место, которое позволяло занимающему его вступить в контакт с императорским двором, так как он должен был произносить официальные хвалебные речи (панегирики). Поэтому римский префект, Симмак, — язычник, любыми способами пытавшийся воспрепятствовать подъему христиан, — не нашел ничего лучшего, как отправить в столицу этого молодого и образованного африканского профессора, гордо противостоявшего католикам. Но в Милане царил великий святой Амвросий, известный своей культурой и своим красноречием, и Августин не смог удержаться от того, чтобы пойти его послушать. Для него не так важно было содержание речей знаменитого епископа, как форма проповеди, его искусство убеждать, его свободный полет по всем сферам знаний: от греческой и латинской литературы до права, философии, восточных Отцов и Священного Писания. Итак, молодой африканский ритор искал «прекрасную форму» речи, но не мог воспрепятствовать тому, чтобы содержение проникло в его сердце и, сам того не желая, открывал, насколько ошибочны были его представления о католичестве. Он был особенно очарован тем, как Амвросий интерпретировал Ветхий Завет, полностью проецируя его ко Христу, и тем, как он говорил о Боге: о духовном Боге, который не смешивается с материей, но творит и сохраняет ее. Слушая его, говорил Августин, «я краснел — но не без радости — при мысли о том, что я столько лет облаивал уже не католическую веру, а призраки, которые я сам себе создал...» (Исп. 6,4,2). Всего этого было недостаточно, чтобы обратить его, но достаточно для того, чтобы вернуть духовно к первым шагам его многотрудного пути: «я решил оставаться как оглашенный в католической Церкви, которую рекомендовали мне мои родители, в ожидании, чтобы загорелся свет уверенности» (Исп. 5,14,25). То есть, еще не как христианин, а как тот, кто готовится им стать. Поэтому он желал бы подолгу беседовать с Амвросием, но ему удавалось только слушать его в церкви по воскресеньям. Великий епископ был полностью поглощен заботами о верующих, которые прибегали к нему по всякой необходимости: он был отцом и наставником, хранителем и защитником города. То были времена борьбы, когда он должен был противостоять последователям арианской ереси, которые пытались завладеть его Церковью. В тех редких случаях, когда Августину удавалось подойти к нему достаточно близко и когда он находил его свободным от других посетителей, он видел его настолько погруженным в учение или в молитву как таковые, — как будто бы он старался интенсивно использовать то немногое свободное время, что ему оставалось, — что не смел прервать его. И уходил, оробев, со всеми своими вопросами, остававшимися без ответа. Так, для того чтобы обратиться, у Августина не было множества бесед, но зато перед ним была усердная жизнь миланской Церкви. К нему приехала Моника; она была счастлива видеть его свободным от манихейской ереси и трепетала за то семя веры, что наконец-то готово было прорасти. Она говорила сыну: «Я верую во Христе, что прежде, нежели я уйду из этого мира, я увижу тебя верным католиком» (Исп. 6,1,2). И потому удвоила слезы и молитвы, что обращала к Богу и «ловила каждое слово Амвросия», как если бы она хотела слушать и убеждаться и вместо своего сына. Был такой святой священник Симплициан, — что когда-то окрестил и самого Амвросия, — который подолгу слушал и увещевал его, рассказывая ему об обращении другого знаменитого ритора, литератора и философа, одного из самых известных в свое время: того Мария Витторина, который долго колебался, утверждая, что он уже убежден, что он уже христианин, но никак не решался войти в церковь, среди других смиренных верующих, потому что ему стыдно было выглядеть таким же в глазах друзей и коллег-язычников. «Разве стены церкви делают христианами?» — говорил Витторин, чтобы скрыть свою гордыню; но после смиренно предался Христу и публично, со спокойной гордостью исповедал свою веру. Августин еще пребывал в неуверенности. Философски он приблизился к неоплатоникам и открыл сферы внутреннего, духовного мира, закон причастности сотворенных существ к Существу Бога, понимание зла как развращения добра. Все это были истины, полезные для веры. Но это еще не была христианская вера. Экзистенциально он ощущал, что им владеют три непобедимые силы: «я алчно искал почестей, доходов и брака, а Ты смеялся над этим», — говорит он, обращаясь к Господу. То есть, Бог как бы дразнил его такими банальными с виду происшествиями, как то, что случилось 22 ноября 385 года. При дворе отмечалась десятая годовщина царствования Валенитиниана II, четырнадцатилетнего императора. Августин направлялся туда, чтобы произнести официальную хвалебную речь в честь монарха, «речь, начиненную ложью», — говорит он, — но которая принесла бы ему деньги и почести. И вот, — рассказывает он, — «идя по одному из миланских переулков, я заметил бедного нищего, который напился пьяным и весело шутил» (Исп. 6,6,10). Вот как Бог насмехался над ним! И наш императорский оратор, вздыхая, подумал, что этот пьяный нищий с такой легкостью добился того же рода временного удовлетворения, которого он искал при дворе, среди сильных мира сего. «Ту цель, которой он достиг, всего лишь выклянчив несколько грошей, — то есть наслаждение временным счастьем, — я преследовал по тяжелейшим извилистым тропам и обрывам». Об этом он говорил с друзьями, и вместе они мечтали о более настоящей жизни. Но все это еще было слишком по-философски, слишком интеллектуально. Августин понимал, что почести и богатства — пусты и ничтожны, но не готов был отказаться от брака. Единственное, чего он не понимал, например, в жизни Амвросия — это был целибат: ему он казался «бесполезным и тягостным усилием». Но чего ему действительно не хватало, так это самой сути всего христианства: ему не удавалось уверовать в Воплощение. Он был обременен античной идеей о том, что тело, плоть, материя — это что-то отрицательное, недостойное любой поистине духовной жизни и еще более недостойное Бога: «для меня Христос был всего лишь необыкновенно мудрым и несравненным человеком. Особенно оттого, что Он чудесным образом родился от Девы (чтобы преподать нам презрение к временным благам, как условие для достижения бессмертия), мне представлялось, что Он приобрел — благодаря заботе Бога о нас — величайший авторитет. Но что касается таинства, заключенного в выражении «Слово стало плотью», то его я был не в состоянии даже вообразить себе» (Исп. 7,19,25). Его «поиск истины» идеалистически притормозился именно потому, что не вел его к божественной личности Иисуса: «я признавал, что Иисус был совершенным человеком, (...) настоящим человеком, которого следовало предпочесть всем остальным за необыкновенное превосходство его человеческой натуры и за его совершенное участие в премудрости, но не за то, что он — воплощенная Истина» (Исп. 7,19,25). Проблема была в следующем: Августин понимал Бога как Правду, Красоту, Свет и тянулся к Нему, но не знал пути для того, чтобы Его достичь: он думал, что необходимо к Нему «восходить», и видел во Христе высочайший пример, но он еще не понял, что сам Бог смиренно, милосердно, сострадательно склонился к человеку. Он признается: «я не имел еще достаточно смирения, чтобы обладать моим Богом, смиренным Иисусом, и не знал еще учения его слабости» (Исп. 7,18,24). С помощью очень мягкой формулировки он поясняет, что еще не понял самой сердцевины христианской веры: что Слово Божие сделалось плотью для того, чтобы вся премудрость Творца — та самая, посредством которой был сотворен мир — «сделалась молоком для нашего младенчества». Свет проник в его сердце и тронул его невероятным образом, когда он решил прочесть послания святого Павла и обнаружил, что христианство — это исключительно благодать, данная смиренным и малым, и что эта благодать полностью заключается в единственном Посреднике — воплощенном и распятом Сыне Божьем. Но что-то все еще удерживало его. Дело уже было не в Христе, а в нем самом: он уже чувствовал, что способен был отказаться от денег и власти, но его мучила мысль о целибате. Женщина, с которой он прожил пятнадцать лет, оставила его. Он обручился с одной миланской девушкой, «красивой, образованной и доброго нрава», но еще слишком юной для брака. А тем временем жил с другой женщиной. И невзирая на это, он чувствовал в себе призвание к целомудрию, но это было «философское» чувство: из желания полностью посвятить себя учению, размышлениям и молитве. Благородное стремление, которое тем не менее не способно было заложить основы настоящего аскетизма. Вот тогда он и услышал об Антонии, великом аббате, что умер в самые первые годы его детства; его «Житие», написанное Афанасием, распространялось тогда на Западе и вызывало волны энтузиазма и последователей. В житии рассказывалось о том, как Антоний всего в пятнадцать лет услышал, что евангельский призыв: «Пойди, продай все, что имеешь и раздай бедным, потом приходи и следуй за Мной», — был как бы обращен к нему лично, и сделался отшельником в Фиваидской пустыне, в Египте. И там победоносно преодолел всевозможные искушения. Он стал отцом бесчисленной армии монахов, которые жили в одиночестве, бедности и целомудрии ради любви Христовой. И за стенами Милана также был монастырь, куда удалялись многие, даже ценой отказа от собственных невест. Да и многие девушки «обручались со Христом», с истинной любовью! Узнав, что в Церкви были такие люди, а он о них даже не слышал, Августин почувствовал душевное потрясение, подобное которому не переживал еще никогда: как будто бы, — говорит он, — до той поры он прятался за своими собственными плечами, а вот теперь, с этой новостью Бог заставил его выйти, встать «перед своим собственным лицом» и посмотреть на себя, не имея больше возможности ничего от себя скрыть в том, что касалось его самого. Он увидел себя «безобразным, грязным, покрытым пятнами и язвами» (Исп. 8,7,16). «Ужасное видение, — признается он, — но куда мне было бежать от себя?» Он убежал в сад, чтобы друзья не увидели «горячего спора, который он завязал с самим собой». Он, казалось, обезумел: он хотел посвятить себя Богу и в то же время не хотел. «Я хотел, и я же не хотел. Это был я и не я», — говорит он, описывая тот момент, когда человек чувствует, как он разрывается между Богом, что призывает его, обращаясь к нему в глубине души, и всеми соблазнами мира и плоти, которые пробуждаются и как будто бы становятся все горячее и требовательнее во имя привычки, кажущейся непреодолимой. Самым большим искушением было повторить вновь, так же, как он уже много раз кричал Богу: «Завтра, завтра!». Но какой-то голос настаивал: «почему не сегодня? почему не сейчас?». Он сидел там, на каменной скамье, в саду, «плача от бесконечной горечи разбитого сердца», как вдруг, вот, — он услышал детский голос, который напевал: «возьми и читай, возьми и читай!» — это было похоже на сладостный припев. Августин тотчас же попытался вспомнить, слышал ли он уже когда-нибудь эту детскую песенку, но ничего не пришло ему на ум. Зато он вспомнил, что Антоний обратился, случайно услышав фразу из Евангелия и радикальным образом применив ее к самому себе. Взволнованный, он вернулся к другу, у которого были с собой Послания святого Павла, открыл их наугад и прочел: «Ни пированиям и пьянству, ни сладострастию и распутству, ни ссорам и зависти; но облекитесь в Господа нашего Иисуса Христа, и попечения о плоти не превращайте в похоти» (Рм. 13,13 и ниже). Достаточно было одного мгновения. Он понял: для того, чтобы избавиться от всякого зла, он должен был позволить, чтобы Христос полностью облек его в Себя. «Как будто бы свет уверенности вошел в мое сердце, и мрак сомнения рассеялся» (Исп. 8,12,29). В этот момент родился для Церкви тот, кто сделается «учителем благодати», той благодати Христа, что способна сломить своей влекущей силой неподатливость слабого и греховного создания. Моника первой узнала об обращении и несказанно обрадовалась ему: наконец-то сын пришел туда, где она всегда пребывала, твердая в своей вере. Августин подготовился к крещению, размышляя о Псалмах. В усердии обращения он «горел желанием прочесть их, если бы это было возможно, целому миру с тем, чтобы сразить гордыню человеческого рода» (Исп. 9, 4,8 и ниже). Он получил таинство нового рождения от Амвросия в пасхальную ночь 387 года, и с ним были некоторые из его друзей, избравших тот же самый путь, и его пятнадцатилетний сын Адэодат. Перед лицом божественной предопределенности этой встречи великого миланского епископа и молодого новообращенного африканца, которые впоследствии оба стали почитаемыми Отцами Церкви, традиция полагает, что в ту ночь был составлен гимн «Тебя, Бога хвалим» (лат. Те Deum), который два литератора будто бы сочинили в едином порыве, импровизируя каждый по стиху. Тем временем Августин отказался от преподавания, предупредив жителей Милана, «чтобы они искали себе другого торговца словами для их студентов», и решил вместе с друзьями вернуться в Африку, чтобы основать там монастырь. Когда в Карфагене он тайком взошел на корабль, направлявшийся в Рим, он с помощью обмана бежал от плачущей матери; теперь он отправился в Рим, чтобы вернуться на родину, как раз в сопровождении Моники, с которой наконец-то мог разделить моменты таинственной близости. Монике было 56 лет, но с тех пор, как ее сын возродился в купели крещения, она знала, что ее миссия завершена. В Остии, ожидая посадки на корабль, они оба испытали полную сопричастность: «она и я, одни, облокотившись на подоконник... вдали от гула толпы мы беседовали с великой нежностью». Мать и сын говорили о стремлении к небесному Отечеству, которое уже пленяло их больше родины земной. И Моника сказала: «Сын мой, что я до сей поры здесь делаю? Мои надежды на этой земле уже исполнились. Только одно еще вызывало у меня желание жить здесь: увидеть тебя перед смертью христианином-католиком. Бог щедро удовлетворил мое желание. Что же я до сей поры здесь делаю?» Не прошло и пяти дней, как она тяжело заболела. Здесь же был и другой ее сын, брат Августина, который сетовал, что она умрет на чужой земле. Все знали, что она уже давно приготовила себе могилу в Тагасте, рядом с могилой мужа и всегда была обеспокоена и встревожена мыслью о своем погребении. Но теперь все это было для нее неважно. Она сказала: «Похороните это тело, где придется, и не беспокойтесь из-за этого». За несколько дней перед тем она признала: «Ничто не удалено от Бога и не стоит бояться, что в последние времена Он не узнает место, откуда меня воскресить» (Исп. 9,11,28). И это была ее смиренная манера напомнить о том, какой путь Бог дал ей пройти по следам этого беглого и мятежного сына, но лишь затем, чтобы привлечь ее и заставить ее возложить все свои надежды только на Господа. Вот как умерла та, чье мистическое материнство Августин мог восхвалять более всего: «Она родила меня плотью к этой земной жизни и сердцем — к жизни вечной» (Исп. 9,8,17). И еще: «Она воспитала своих детей, рождая их неоднократно, столько раз, сколько видела, что они отдаляются от Тебя» (Исп. 9,9,22). Размышляя уже в старости, в свете веры, о своих близких (ибо Монике удалось обратить в свою веру и Патриция, своего гневливого и неверного мужа), Августин просит своих читателей поминать в молитве «тех, что были моими родителями в этом преходящем мире и моими братьями sub Te Patre in Matre cahtolicoe ибо Ты — Отец в материнском лоне католической Церкви» (Исп. 9,12,37). Вернувшись в Тагасту, Августин три года жил в маленьком монастыре, составленном из мирян, который он пожелал основать вместе со своими друзьями и сыном. Они роздали бедным свое имущество и жили «размышляя день и ночь о законе Господнем», как говорит его биограф: это размышление состояло из учения, молитвы, духовных бесед и написания книг, полезных для изложения и защиты христианской веры. В Иппону Августин отправился случайно, чтобы повидаться с другом, который хотел поступить в его монастырь, и там, как мы уже рассказывали, был уловлен для священства. Но он не отказался от монашеского идеала. Он основал монастырь также и в Иппоне и продолжал жить в общине в то время, как заменял престарелого епископа в деле проповеди народу. В 395 году, четыре года спустя, он был назначен помощником епископа, а еще через год, после смерти Валерия, стал полномочным епископом. В тот же самый год в Милане умер император Феодосии и начались раздробленность и разложение Римской империи. Еще год спустя умер великий Амвросий. Августин был епископом почти 35 лет, и история его пастырской деятельности почти что смешивается с его сочинениями, а также с историей тех, кто хотел посягнуть на его паству и распространить заблуждение. В начале своего служения он, однако же, пожелал написать «письмо Богу»: так сегодня называют его «Исповедь» — одну из самых знаменитых и читаемых книг всех времен. Многие знали о его беспорядочной жизни в молодости и слышали о его прошлом, а также и том, что он был еретиком до своего обращения, и о крещении, которое он получил всего несколько лет назад. Но для него не столь важно было защититься или исповедать свои грехи в том смысле, который мы обычно имеем в виду. Для него важно было благодарить Бога, восстановив перед Ним в Его славу пройденный путь: путь блудного сына, ушедшего из отцовского дома, но также — путь милости и любви к Отцу, который властно влечет к себе сердце своего сына и воспламеняет его. «Amore amoris tui facio istud» (лат.), — говорит он Богу: «я делаю это из любви к Твоей любви» (Исп. 2,1,1). И для него также было важно, чтобы его читатели (прежде всего те христиане, чьим епископом и пастырем он теперь был) близко познакомились с ним, сделавшись участниками его взволнованного диалога с Богом. Другие его произведения были непрекращающейся борьбой в защиту христианской истины. Он должен был бороться прежде всего против манихеев, которые когда-то очаровали его, и он знал, что в борьбе против них он должен был защищать прежде всего две христианские истины: благость мироздания и рациональность католической веры. По этому последнему поводу он создал два великолепных выражения, которые переплетаются между собой также, как вера переплетается с разумом. «Ты должен понимать, чтобы верить», — говорил он, но также: «ты должен верить, чтобы понимать». Верить — означает «думать, говоря "да"». Поэтому «не все те, кто думает, — верят, но все те, кто верит, — думают». Более того, они верят именно потому, что думают благоразумно. Но этого не довольно: основываясь на вере, затем происходит возрастание разума; открывается более глубокое и широкое мышление, которое является как бы «наградой за веру». Вспоминая долгие годы, которые он провел, обвиняя Церковь в нерациональности и авторитаризме, Августин содрогался. Он говорил, что Церковь, — когда она требует веры, — требует от нас полностью применить весь наш интеллект, довести его до крайних пределов и затем позволить свету Божественного Откровения наполнить его и возвеличить его превыше самого себя. И он говорил, что причины для того, чтобы оставаться в лоне Церкви — «многочисленные, величайшие и сладчайшие». Церковь сделалась его страстью и его мукой: он страдал, видя ее жестоко разделенной. В Африке почти каждая епархия была истерзана расколом, разделена буквально надвое. С двумя епископами и двумя общинами, яростно противостоявшими друг другу. Эта история длилась уже больше века, со времен гонения Диоклетиана. Тогда случилось, что некоторые христиане и епископы поддались страху, «предав» язычникам священные книги — которые должны были быть сожжены по приказу императора — и из слабости отказавшись от веры. Потом они раскаялись и вернулись в лоно Церкви. Но некоторые ригористы (сторонники непреклонности, которых в Африке называли донатистами, по имени епископа Доната) утверждали, что этот грех не должен и не мог быть прощен. Поэтому они считали недействительными таинства, получаемые из рук тех, кто когда-то сделался отступником: недействительными они считали таинства, к недействительным полагали и рукоположения священников и епископов. И эта недействительность, по их мнению, передавалась подобно заразе также и тем, кто вступал в какие-либо отношения с «предателем», пусть даже и раскаявшимся. Так, за один век возникли две параллельные, яростно противостоявшие друг другу церкви. Более того, уже с эпохи Константина проблема сделалась также общественной и политической, с соответствующими перипетиями. У донатистов даже были вооруженные отряды, которые терроризировали католиков неописуемыми пытками, да и католики не всегда были миролюбивы. С богословской точки зрения были поставлены на карту решающие вопросы: должна ли Церковь быть лишь утопической Церковью «чистых» или же общиной, где добрые и злые жили бы вместе, все предавшись милосердию Божию; зависят ли таинства от святости тех, кто их преподает, или же они объективно гарантируются даже в том случае, если их получают из рук бедного грешника; всякий ли грех может быть прощен или нет. Августин писал и работал до изнеможения, чтобы восстановить единство. Он объяснял, что Церковь — мать для всех, святых и грешников, более того, она — некоторым образом даже мать всех людей; он объяснял, что совершенная чистота — это дар, который Церковь получит только в конце своего пути; он объяснял, что таинства принадлежат Христу и что они совершаются Им, даже если земные священнослужители грешны; он объяснял, что пребывание в единстве Церкви — необходимое условие пребывания с единым Христом. Он убеждал своих верных предпринять любые усилия для того, чтобы вновь обрести согласие со всеми и чтобы считать братьями даже донатистов. Ему удалось организовать крупную конференцию всех епископов: как католиков, так и донатистов (их было почти по триста человек с каждой стороны). Все проблемы должны были обсуждаться, по обычаю тех времен, перед представителями императора. Католические епископы дали письменное обязательство в случае поражения передать епископские обязанности своим братьям донатистам. В том же случае, если бы потерпели поражение епископы-донатисты, католики должны были разделить с ними епископские полномочия. По мнению Августина, единство веры было столь важно, что католические епископы должны были быть готовы даже отказаться все вместе от своих постов, ради того, чтобы спасти его. И таково было его влияние, что все триста католических епископов, за исключением лишь двух из них, согласились подписать это предложение. Конференция, к сожалению, не смогла положить конец расколу, но многие епископы и верующие-донатисты возвратились в лоно католической Церкви. Как бы там ни было, после трех дней дебатов — как условились, говорили по семь епископов с каждой стороны, и четыре нотариуса записывали всю дискуссию — не нашлось больше никого, кто был бы в состоянии возражать доводам Августина. После этого донатизм не прекратил своего существования, но с богословской точки зрения он потерпел поражение. Также и искушение создать гордую «Церковь чистых и совершенных» не раз еще возникнет в истории. После донатистов явились пелагиане. Они были не раскольники, а еретики, и, к тому же , чрезвычайно ловко скрывали яд своих заблуждений. Поводом для спора на сей раз была благодать. Пелагий — монах бретонского происхождения (любопытная традиция впоследствии предположила, что он родился в один день с Августином!) — написал труд под названием «Природа»; Августин ответил ему другим, под названием «Природа и благодать». Первый утверждал, что человеческая природа хороша и для спасения необходимы лишь добрая воля и хорошее поведение. Адам не передал нам в наследство никакого первородного греха, и Христос не заслужил для нас никакого спасения. Самое большое — можно сказать, что первый подал нам плохой пример, а второй — хороший. В любом случае, все в руках человеческих. И значит, именно человек должен спасти человека. Говорить все это Августину — было все равно что убеждать его закрыть глаза на ужасную драму человеческого сердца, раздираемого между пониманием добра и коренной неспособностью его делать; все равно что убеждать его забыть свою собственную историю, его бесконечные терзания, его обращение. Но еще более это означало попытку убеждать его забыть сердце Христово, сделать напрасным его милосердие к нам, дар его воплощения, его крестные муки, саму его благодать... Против этой ереси Августин писал одну работу за другой (около двадцати двух!) до самого дня своей смерти, как будто бы он предвидел, что Церковь во все времена будет постоянно подвергаться угрозе столь неуловимого заблуждения: использовать проповедь христианства, чтобы создать блестящую проповедь о человеке, использовать Христа, чтобы создать из Него совершенный и достойный восхищения пример — Его, который, как раз наоборот, является Даром! Именно за эти книги, написанные против пелагиан всех времен, Августин всемирно известен, как «учитель благодати». Тем временем весь мир был потрясен новостью, которую многие считали невероятной, и никто никогда не хотел бы услышать: Рим пал, оскверненный ордами короля вестготов. Резня, пожары, разрушение знаменитых памятников, грабежи. Пощадили только христианские храмы по приказу самого короля Алариха, и это спасло жизнь тысячам укрывшихся там людей. Между тем толпы беженцев наводнили берега Африки. «Рим распят со Христом», — сказал Августин; но другие говорили, что он скорей распят «за Христа». Язычники утверждали, что это горе было местью богов за то, что их предали. И как бы там ни было, новая вера не смогла защитить славу Рима. И поносили Христа, который своим миром уничтожил римскую военную мощь! Его, который своим смирением ослабил народ античных героев! Его, который со своим всеобщим братством отказал в привилегиях хозяевам мира! Тогда Августин начал писать свое самое крупное произведение, над которым он работал около шестнадцати лет: «О Граде Божием». Говорят, что оно представляет собой энциклопедию V века. Оно начинается широкой полемикой против язычества, которое названо бесполезным, вредным и духовно беспомощным; затем следует обширная доктрина о «двух градах», призванная объяснить смысл истории человечества, в которой бок о бок живут как те, что сделали выбор любить Бога превыше всего, так и те, что превыше всего любят только самих себя: «Две любви построили два города...», — таково знаменитое начало этой огромной фрески. Итак, есть те, что созидают град Божий из любви к нему, и есть те, что строят земной город из любви к самим себе. Но нелегко их отличить друг от друга: два города безнадежно перемешаны друг с другом. Именно Церковь Христова в последние времена является местом, где встречаются люди из двух городов; и она, как мать, усердствует в том, чтобы помочь им перейти из одного в другой, и беспрестанно рождает их. Порой ей удается поручить их Богу, порой кажется, что дети бегут от нее, а порой она сама не в состоянии до конца понять, кто же в самом деле ее дети. Поэтому вся история — это грандиозные, болезненные роды, которые отражаются на страдающем материнском лике Церкви. Но когда наконец-то «небесный град» будет завершен во всем своем блеске, тогда вся история будет понята в ее непреодолимом течении и в ее слиянии во Христа. Когда Августин закончил писать это «большое и трудное» произведение, ему было уже семьдесят два года. В те немногие годы, что ему еще оставались, между тем как он без устали продолжал писать свои новые богословские работы, святой епископ вынужден был стать свидетелем систематического разрушения вандалами всех процветавших африканских церквей. В конце концов Иппона оказалась одной из трех еще устоявших церквей, и город, в котором нашли убежище многие другие епископы, был осажден. На третий месяц осады Августин почувствовал серьезное недомогание: он провел в своей бедной комнате эти последние «горестнейшие» дни, молясь Богу и принося ему в дар свою жизнь. Он велел написать на больших листах пергамента «покаянные псалмы» и держал их развешанными на стенах, чтобы постоянно их читать. Он просил прощения за себя и за всех и «все плакал горькими слезами». Он говорил: «Я не боюсь смерти, ибо у нас благой Господь». Он попросил, чтобы никто не входил больше в его комнату, так как хотел провести свои последние дни наедине с Богом. Он умер в семьдесят шесть лет, оставив Церкви огромное богатство: свои монастыри и свои книги, полные страстной любви к Пресвятой Троице. Однажды он сказал: «всякое тело стремится туда, куда влечет его сила тяжести: камень падает вниз, огонь поднимается вверх (...). Моя сила тяжести — любовь (лат. pondus teut amor meus). И любовь ведет меня повсюду» (Исп. 13,9,10). К содержанию: "Антонио Сикари. Портреты святых." Скачать книгу: "Антонио Сикари. Портреты святых."
Рекомендуйте эту страницу другу!
|
|